— Войдите!
На пол — возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в глаза — поочередно, в один и в другой — и в каждом видеть себя — в чудесном плену…
А там, за стеною, буря, там — тучи все чугуннее: пусть! В голове — тесно, буйные — через край — слова, и я вслух вместе с солнцем лечу куда-то… нет, [теперь] мы уже знаем, куда — и за мною планеты — планеты, брызжущие пламенем и населенные огненными, поющими цветами — и планеты немые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества — планеты, достигшие, как наша земля, вершины абсолютного, стопроцентного счастья…
И вдруг — сверху:
— А ты не думаешь, что вершина — это именно объединенные в организованное общество камни?
И все острее, все темнее треугольник:
— А счастье… Что же? Ведь желания — мучительны, не так ли? И ясно: счастье — когда нет уже никаких желаний, нет ни одного… Какая ошибка, какой нелепый предрассудок, что мы до сих пор перед счастьем — ставили знак плюс, перед абсолютным счастьем — конечно, минус — божественный минус.
Я — помню — растерянно пробормотал:
— Абсолютный минус — 273°…
— Минус 273 — именно. Немного прохладно, но разве это-то самое и не доказывает, что мы — на вершине.
Как тогда, давно — она говорила как-то за меня, мною — развертывала до конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое — я не мог — и с усилием вытащил из себя «нет».
— Нет, — сказал я. — Ты… ты шутишь…
Она засмеялась, громко — слишком громко. Быстро, в секунду, досмеялась до какого-то края — оступилась — вниз… Пауза.
Встала. Положила мне руки на плечи. Долго, медленно смотрела. Потом притянула к себе — и ничего нет; только ее острые, горячие губы.
— Прощай!
Это — издалека, сверху, и дошло до меня нескоро — может быть, через минуту, через две.
— Как так «прощай»?
— Ты же болен, ты из-за меня совершал преступления, — разве тебе не было мучительно? А теперь Операция — и ты излечишься от меня. И это — прощай.
— Нет, — закричал я.
Беспощадно-острый, черный треугольник на белом:
— Как? Не хочешь счастья?
Голова у меня расскакивалась, два логических поезда столкнулись, лезли друг на друга, крушили, трещали…
— Ну что же, я жду — выбирай: Операция и стопроцентное счастье — или…
— «Не могу без тебя, не надо без тебя», — сказал я или только подумал — не знаю, но I слышала.
— Да, я знаю, — ответила мне. И потом — все еще держа у меня на плечах свои руки и глазами не отпуская моих глаз:
— Тогда — до завтра. Завтра — в двенадцать: ты помнишь?
— Нет. Отложено на один день… Послезавтра…
— Тем лучше для нас. В двенадцать — послезавтра…
Я шел один — по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал — как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели — сквозь бесконечность им лететь еще день, два… Меня задевали юнифы встречных — но я шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, [я не хочу спасения]…
Верите ли вы в то, что вы умрете? Да, человек смертен, я — человек: следовательно… Нет, не то: я знаю, что вы это знаете. А я спрашиваю: случалось ли вам поверить в это, поверить окончательно, поверить не умом, а телом, почувствовать, что однажды пальцы, которые держат вот эту самую страницу, — будут желтые, ледяные…
Нет: конечно, не верите — и оттого до сих пор не прыгнули с десятого этажа на мостовую, оттого до сих пор едите, перевертываете страницу, бреетесь, улыбаетесь, пишете…
То же самое — да, именно то же самое — сегодня со мной. Я знаю, что эта маленькая черная стрелка на часах сползет вот сюда, вниз, к полночи, снова медленно подымется вверх, перешагнет какую-то последнюю черту — и настанет невероятное завтра. Я знаю это, но вот все же как-то не верю — или может быть мне кажется, что двадцать четыре часа — это двадцать четыре года. И оттого я могу еще что-то делать, куда-то торопиться, отвечать на вопросы, взбираться по трапу вверх на «[Интеграл]». Я чувствую еще, как он покачивается на воде, и понимаю — что надо ухватиться за поручень — и под рукою холодное стекло. Я вижу, как прозрачные живые краны, согнув журавлиные шеи, вытянув клювы, заботливо и нежно кормят «[Интеграл]» страшной взрывной пищей для двигателей. И внизу на реке — я вижу ясно синие, вздувшиеся от ветра водяные жилы, узлы. Но так: все это очень отдельно от меня, посторонне, плоско — как чертеж на листе бумаги. И странно, что плоское, чертежное лицо Второго Строителя — вдруг говорит:
— Так как же: сколько берем топлива для двигателей? Если считать три… ну, три с половиной часа…
Передо мною — в проекции, на чертеже — моя рука со счетчиком, логарифмический циферблат, цифра 15.
— Пятнадцать тонн. Но лучше возьмите… да: возьмите сто…
Это потому, что я все-таки ведь знаю, что завтра —
И я вижу со стороны — как чуть заметно начинает дрожать моя рука с циферблатом.
— Сто? Да зачем же такую уйму? Ведь это — на неделю. Куда — на неделю: больше!
— Мало ли что… кто знает…
— Я знаю…
Ветер свистит, весь воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти — и трудно, медленно, не останавливаясь ни на секунду, — ползет стрелка на часах аккумуляторной башни, там в конце проспекта. Башенный шпиц — в тучах — тусклый, синий и глухо воет: сосет электричество. Воют трубы Музыкального Завода.
Как всегда — рядами, по четыре. Но ряды — какие-то непрочные, и, может быть, от ветра — колеблются, гнутся. И все больше. Вот обо что-то на углу ударились, отхлынули, и уже сплошной, застывший, тесный, с частым дыханием комок, у всех сразу — длинные, гусиные шеи.